Дедюлины — одна из ленинградских семей дворянского происхождения, которым удалось спастись во время репрессий и в блокаду. Профессор-биохимик Иван Дедюлин и его 15-летний сын Володя в декабре 1941-го выбрались из города пешком по льду Ладожского озера. Владимир Дедюлин стал известным в Ленинграде историком медицины, а его сын Сергей дружил с диссидентами, составлял самиздатовские сборники «Память» о репрессиях, и в 1981-ом после обысков и из-за давления КГБ был вынужден эмигрировать во Францию.
Вернувшись в Россию проститься с отцом в 2002 году, Сергей Дедюлин обнаружил его подростковые дневники — о жизни в Ленинграде в первые месяцы блокады и о тяжелой эвакуации.
Сергей Дедюлин рассказал «Бумаге», что он узнал об отце из дневников и каково это — расти в семье блокадников.
Сергей Дедюлин
историк, журналист, издатель
— Мой отец, Владимир Иванович Дедюлин, был врач, педагог, историк, путешественник, офицер. 15-летним подростком он пережил тяжелую эвакуацию из блокадного Ленинграда — пешком по льду Ладожского озера. В эвакуации он стал курсантом Военно-морской медицинской академии. Долго служил на флоте и в сухопутных войсках, а затем, выйдя в отставку, стал активнее заниматься историей медицины и преподавать историю сначала на военном факультете в Саратовском мединституте, затем в Первом медицинском институте в Ленинграде.
Он был необычно знающий человек, историк Петербурга. Вел картотеку, где записывал информацию про каждый дом: кем построен, кем перестроен, кто в нем жил, кто им владел, что в нем происходило. Много читал, больше читал, чем писал — это то, что отличает настоящего ученого.
После его смерти в 2002 году я обнаружил дневник, который он вел подростком. Дневник был начат до Зимней войны в Финляндии — отец тогда еще был в средней школе — и заканчивался на середине 40-ых годов. Сейчас он хранится в историческом архиве в Бремене. В дневнике была подробно описана «дорога жизни» — ее тогда часто называли «дорога смерти», сам термин «дорога жизни» был придуман, чтобы скрыть народное название.
Я был потрясен трезвостью, ясностью взгляда подростка. Поражен описанием тяжелого для ленинградцев перехода по льду через Ладогу. Я много узнал из дневника о своей семье, об отношении отца с дедом и о том, как формировалось его отношение к обществу.
Эти записи — искренний блокадный дневник человека, который не верит в смерть, не верит в поражение, не верит в победу врага. В то же время это дневник очень скрупулезного человека, который хронометрирует каждую бомбежку. Абсолютно правдивое описание без нагромождения страстей и ультрапатриотизма.
Про дневник, потерянный и найденный после смерти отца
— Помню, что в детстве меня преследовало чувство негодования из-за того, что мне казалось, папа всегда всё делает лучше, быстрее, находчивее меня. Поэтому, когда он показал мне свои тетрадки и сказал, что «это тот дневник, который я вел до, во время и немного после войны», я отреагировал сравнительно равнодушно. Только вежливо заглянул в тетрадки, исписанные изумительным отцовским почерком, какого у меня никогда не было. Моя голова была занята другими историческими интересами.
Я обнаружил эти дневники только после его смерти. Папа в свое время обменял саратовскую квартиру на комнату в коммуналке на Васильевском острове, из которой сделал архивный «склад». Там он хранил подшивки разных журналов: литературных, по истории медицины, военных. Я начал разбирать эту комнату на следующий день после похорон. Сначала с помощью одного товарища, а потом приехал Габриэль Гаврилович Суперфин. Надо заметить, что он гениальный архивист. Он может, не заглядывая в архив, сказать, где искать тот или иной документ.
На второй день работы Гарик мне заявил: «Знаешь, твой отец был такой человек, что он должен был вести дневник». Я ответил, что это невозможно, что он не мог вести дневник в Ленинграде, где был террор и обстрелы, а в армии особо бумажками не позанимаешься. Да и потом он переезжал, даже если дневник был, он не сохранился. Проходит несколько часов и Гарик мне протягивает те самые тетрадки. Я увидел эту пачку, и у меня перехватило дыхание — я вспомнил, как отец протягивал мне их когда-то 35 лет назад.
Про атмосферу в семье отца и его отношение к советской власти
Володя Дедюлин был мальчик незаурядный, хотя учился в обычной питерской школе. Обычной, но всё-таки неплохой. Его отец Иван Михайлович Дедюлин — военврач, биохимик и альпинист, изучал, как меняются кровь и разные человеческие выделения на высотах Кавказа, но сыном особо не занимался: дед и бабушка к тому моменту были уже разведены. Это были 30-е годы, когда доносы держали всех в напряжении.
Мой отец был очень обижен на моего деда, что тот не водил сына никуда, мало говорил с ним, приходил к ним редко, спрашивал про отметки в школе и часто засыпал. Иногда еще дарил книги с большими дарственными надписями. Лишь позднее в эвакуации, как я узнал из дневника отца, Володя понял, что его отец физически страдает: однажды он услышал, как Иван Михайлович бился головой об стол. Слава богу, столешница была не мраморная, он получил синяки, и вторая жена определила его в неврологическое отделение госпиталя. Он не был душевнобольным, но всё время находился где-то на грани и удерживал себя силой воли.
Отец был мальчик развитой, начитанный, при этом искренний и многое принимающий на веру. Естественно, у такого подростка часто возникали какие-то сомнения. Например, когда в конце 1939 года во время советско-финской войны советская военная агрессия начала захлебываться, и советская власть решилась на мирный договор, он сделал запись в своем дневнике: «А куда же делось наше народно-демократическое правительство Куусинена?». Слава богу, что этот дневник никуда не попал. Потому что уже этого бы хватило НКВД, чтобы такого любознательного мальчика ликвидировать. В то время немало таких молодых людей арестовывали.
С возрастом отец скорректировал отношение к советской власти, но лицемерить так и не научился. Он не был бунтарем и ни в какой степени не был диссидентом, хотя активно читал самиздат. Один его ученик сказал, что Владимир Иванович был патриот, но его патриотизм был спокойный и неагрессивный.
Отец, как и я, болезненно переживал в 1968 году вторжение в Чехословакию. Он тогда произнес показательную фразу: «Может быть, действительно коммунисты ведут себя так жестоко, потому что на них нападают со всех сторон. Вот они и защищаются». Он сказал это тихо, неуверенно, мне показалось, что он пытался убедить в этом самого себя.
Про тяжелое детство матери и про то, каково быть ребенком родителей-блокадников
Мои родители редко мне что-то рассказывали. Разговоры о блокаде вообще были в то время не распространены. Некоторые говорили, что пытались таким образом защитить своих детей. Мол, пойдут в школу, расскажут, там на них донесут. Ведь дети почти всё рассказывают посторонним. Любой ребенок хочет выговориться и показать сверстникам: смотрите, какой я большой, я что-то уже знаю.
Моя мама (Татьяна Михайловна Астратова — прим. «Бумаги») вообще была очень сдержанной: внутренне веселая, но почти никогда этого веселья не проявляла. Когда ей было четыре года, на ее глазах арестовали дедушку и бабушку, чуть позже ее родители развелись. Единственный ее счастливый момент в ее юности был в 38-ом году в Кисловодске, куда отчим повез ее и бабушку на отдых. На фото тех лет я видел девушку со взрослым, осмысленным, выразительным лицом. Я не мог поверить, что ей там всего 13.
Затем началась война, блокада. Они переехали к третьему мужу бабушки, которого вскоре в ноябре 1941 года арестовали, за то, что он, якобы, белый офицер — это была неправда — он был офицер царской армии, только до 1917 года, но его арестовали, потому что арестовывать было уже некого. Когда в дом пришли сотрудники НКВД и стали всё переворачивать, мама не допустила сотрудников трогать свою постель, сказав «это мое». Это какой же невероятно смелой личностью нужно было быть в 16 лет, чтобы такое сказать.
После ареста отчима мама носила ему передачи, а примерно через месяц ей сказали, что можно больше не приходить. Через год тетя устроила маму работать в одну воинскую часть в Ленинграде, там был хороший паек — за счет него они с бабушкой и выжили.
Я слышал разговоры в семье — тетушек, родственниц бабушки — они и между собой не говорили почти о блокаде, но иногда мама говорила: «Вот я лежала на этой постели, на которой лежишь ты. У меня не было сил, я была больна и не пошла в бомбоубежище. И вот за окном ударила “фугаска”. Слава богу, что она ударила в яму во дворе, если бы она ударила на пять метров ближе, то не было бы ни меня, ни всех этажей».
Или папа мне рассказывал, как он спешил как-то к себе домой на Чайковского — и вдруг налет. Милиционеры загоняют всех в бомбоубежище, а он кричит: «Да я рядом живу». Милиционер его удержал в подворотне, когда прямо напротив его дома ударила авиабомба, снеся флигель особняка.
Я никогда не хотел быть историком блокады, потому что это сейчас может быть развлечением или увлечением, а тогда повсюду еще долго оставались следы этого ужаса. Я среди них вырос: спрашивал, например, у родителей: «Почему нет этого места», а они говорили, что разбомблено. А на другом месте была церковь, куда она пропала? Снесена в 1932 году.
Это была драма, связанная с моими близкими, и мне было стыдно, что они перенесли ее, а я не перенес. Меня даже не надо было этим упрекать — я сам себя упрекал. Мне было страшно и неловко слушать про ужасы блокады.
Про эвакуацию и то, почему она стала поводом для обид
— В отцовском дневнике меня поразило то, как тяжело проходил отъезд в эвакуацию. Их сначала собрали, затем отослали назад, затем посадили в поезд, который стоял весь день, а когда тронулся, началась бомбежка, а потом нужно было идти пешком. На берегу Ладоги женщин посадили на грузовики. И вот он, 15-летний мальчик с рюкзаком, в каких-то валенках, в шапке ушанке пошел по льду со своим молодым, но уже не очень здоровым отцом.
Они шли и подбадривали друг-друга, потому что постоянно хотелось сесть и отдохнуть, но сидеть можно было не более пяти минут, потому что, иначе был риск заснуть. А заснуть, значит умереть. И это, казалось, длилось бесконечно.
Из дневника Владимира Дедюлина
цитата по статье Татьяны Цивьян «Долгая дорога», издание ассоциации «Русский Институт в Париже», 2003
— Перед нами расстилалась бесконечная белая гладь заснувшего озера. Нам предстояло идти пешком в эту мрачную бесконечность, пешком идти до берега, который не виден. И вот длинная вереница людей, одетых в белые халаты, похожих в вечернем сумраке на привидения, спускается, почти сливаясь на белом фоне, всё ниже к самой замершей воде и, свернув вправо, идет по узкой тропинке у самой кромки льда вперед <…>
Вверху над нами летает невидимый источник смерти — фашистский самолет, сверху смерть от бомб и пулемета, а если от них уцелеешь, так внизу, рядом с тобой поджидает, раскрыв объятия, другая смерть, еще более страшная, мрачная черная студеная ладожская вода <…>
Идем 5-й час. Остановки еще не было сделано ни малейшей. Число нашей группы редеет. Я начинаю чувствовать усталость. Папа тяжело дышит. Он не привык к такой быстрой ходьбе. А отстать от группы, значит риск остаться здесь навеки. Я за него боюсь. Часто, не имея сил оглянуться, зову: «Папа! Идешь!» и, слыша в ответ: «Иду, сынок, иду», немного успокаиваюсь.
— В конце концов, они увидели огни другого берега. Там их встречала мама отца, которая ужасно волновалась, а те волновались за их грузовик, потому что видели, как некоторые машины уходят под воду. Вторая жена дедушки тем временем отвоевала им место для ночлега. Отца положили в какой-то коридор, где на него наступали, но он уже ничего не чувствовал.
Затем их стали развозить по городам на поездах. Семью отца сначала отвезли в Пермь, затем в Вятку. Мой отец вырос на книгах Стивенсона и Жюля Верна, в которых были прекрасные карты, которые производили огромное впечатление на него. И он тоже начал рисовать схемы тех городов, в которых побывал. Я, когда увидел их, был просто в ужасе. Если бы они попались кому-то, то отца бы точно приняли за шпиона, потому что никому больше не приходило в голову рисовать такие тщательные планы и еще и отмечать на них, где остановилась военно-морская медакадемия, где дом горисполкома, а где НКВД.
Позднее из-за этой эвакуации между отцом и матерью постоянно было какое-то внутреннее напряжение. Мама немного третировала отца за то, что он уехал из города в декабре 41-го, а ей пришлось пережить самую страшную зиму 41-го — 42-го.
Мама говорила: «Ты не блокадник», отец молчал. Но это, конечно, было жестоко, потому что ему тоже непросто пришлось в первые месяцы. Отец нажил себе язву, питаясь хлебом с керосином — было в блокадном Ленинграде такое «лакомство».
Что еще почитать:
- «Не могу писать. Слезы текут, черт возьми». Как ленинградцы отреагировали на прорыв блокады 18 января 1943 года — фрагменты дневников.
- Как родители спасали своих детей от голода и бомбежек: рассказ Нины Тихоновны и Али Тихоновны Сизовых.